Гостиная
была на втором этаже. Неясный гул многих голосов плыл по лестнице, словно
грохот далекого поезда. Грегори снял пальто и отдал его горничной.
—Не
беспокойтесь, не надо меня провожать, — сказал он. — Я знаю дорогу.
Всегда
такой любезный. И все же слуги почему-то никогда ничего для него не делали.
Они презирали и не любили его.
— Не
утруждайтесь, — настаивал он.
Горничная,
молодая, с румянцем во всю щеку и золотистыми волосами, посмотрела на него,
как ему показалось, с молчаливым презрением и отошла. По всей вероятности,
подумал он, она и не собиралась провожать его. Он почувствовал себя униженным —
в который раз.
Зеркало
висело у лестницы. Он всмотрелся в свое отражение, пригладил волосы, поправил
галстук. Лицо гладкое и овальное, правильной формы, волосы светлые, рот очень
маленький и верхняя губа бантиком. Лицо помощника приходского священника. В
душе он считал себя красивым, и его всегда удивляло, что другие не разделяют
этого мнения.
Грегори поднимался по ступенькам, протирая на ходу
монокль. Гул нарастал. С площадки, где лестница поворачивала, он увидел
распахнутую дверь гостиной. Сначала открылась лишь верхняя четверть высокого
дверного проема и часть потолка за ним. Но с каждым шагом он видел все больше:
полоску стены под карнизом, картину, головы людей, их туловища, ноги. На
предпоследней ступеньке Грегори вставил в глаз монокль и вложил в карман
платок. Расправив плечи, он твердым шагом вошел в гостиную —почти с военной
выправкой,—теша себя надеждой, подумал он. Хозяйка стояла у окна, в другом
конце комнаты. Он двинулся к ней, изобразив на лице заученную приветственную
улыбку, хотя она его еще не увидела. В комнате, переполненной людьми, было
жарко, висел густой табачный дым. Шум стоял почти осязаемый: Грегори казалось,
что он с усилием пробивается сквозь какую-то плотную субстанцию. Погруженный по
горло, он преодолевал этот шум вброд, неся над потоком и оберегая, как
драгоценность, свою улыбку. Он донес ее в целости и сохранности до хозяйки.
— Добрый
вечер, Гермиона!
—А,Грегори! Как очаровательно! Добрый вечер!
—Я в
восхищении от вашего платья,—сказал Грегори, добросовестно следуя совету своего
друга, удачам которого он завидовал и который рекомендовал ему не скупиться на
комплименты, пусть и явно неискренние. Да если на то пошло, платье сшито не так
уж плохо. Но, конечно, бедная милая Гермиона ухитряется испортить все, что
надевает. Просто чудовищно нелепа и безобразна — причем, как всегда казалось
Грегори, нарочно. — Очень милое, — сказал он своим довольно высоким голосом.
Гермиона
довольно улыбнулась.
—Я так рада,—начала она, однако ей не удалось
закончить: громкий гнусоватый голос перебил ее.
—
Остерегайтесь великана Полифема, остерегайтесь великана Полифема, — пропел он
фразу из «Ациса и Галатеи».
Грегори
покраснел. Большая ладонь хлопнула его пониже лопаток. Раздался гулкий удар,
славно шлепнули по спине охотничью собаку.
— Ну-с,
Полифем! — голос уже не пел, а просто говорил. — Ну-с, Полифем, как поживаете?
— Очень
хорошо, спасибо, — ответил Грегори, не оборачиваясь. Ну, конечно, этот пьяный
южноафриканский хам, Пакстон! — Очень хорошо, спасибо, Силен { Силен — воспитатель и спутник Диониса (греч.
миф.). Древние представляли его в виде постоянно пьяного, веселого старика.}, — добавил он. Пакстон звал его
Полифемом из-за монокля: Полифем — циклоп с единственным огромным, как колесо,
глазом. Мифологическое око за око и зуб за зуб. В будущем он всегда будет
называть Пакстона Силеном.
—
Браво!—заорал Пакстон. Грегори качнулся и едва не задохнулся от нового, еще
более крепкого шлепка. — Вечер что надо, а, Гермиона? Жутко культурный. Не
каждый день хозяйка может слышать, как ее гости швыряют друг в друга
греко-римские остроты. Поздравляю вас, Гермиона. — Он обнял ее за талию. —
Поздравляю вас с нами!
Гермиона
высвободилась из его объятий.
—
Уймитесь, Пакстон, — раздраженно сказала она.
Пакстон
театрально захохотал.
— Ха-ха! —
Смех злодея из дешевой мелодрамы. И не только смех был театральным: весь он
представлял собой пародию на трагика старых времен. Орлиный профиль, глубоко
посаженные глаза, черные, довольно длинные волосы — все это было очень характерным.
—Тысяча извинений!—говорил он с иронической вежливостью. — Бедный выходец из
колоний забывается. Пьяный и невоспитанный грубиян.
— Идиот! —
сказала Гермиона и отошла. Грегори сделал попытку последовать за ней,
но Пакстон
схватил его за рукав.
— Скажите мне, — полюбопытствовал он с искренним
видом, — почему вы носите монокль, Полифем?
— Ну, если
вас это действительно интересует, — холодно ответил Грегори, — по той простой
причине, что у меня близорукость и астигматизм— но одного только левого глаза.
—
Близорукость? Астигматизм? — повторил Пакстон с притворным изумлением. —
Близорукость и астигматизм? Прости меня, господи! А я-то думал, что вы хотите
выглядеть, как опереточный герцог.
Смех
Грегори должен был произвести впечатление искреннего и веселого изумления.
Неужели такое могло прийти кому-то в голову? Невероятно! Смешно! Однако в его
смехе проскользнула нотка замешательства и досады. Потому что в действительности
Пакстон был дьявольски близок к истине. Болезненно чувствуя себя ничтожным,
провинциальным, недостаточно высокомерным, чтобы добиться успеха, он
воспользовался диагнозом окулиста как предлогом для того, чтобы придать себе
более щеголеватый, дерзкий и внушительный вид. Тщетно! Монокль нисколько не
прибавил ему уверенности: все равно он никогда не чувствовал себя
непринужденно. Люди с моноклями, решил он, как поэты: ими рождаются, а не становятся.
Выйдя из Кембриджа, он не перестал быть гимназическим мальчиком из средней
части Англии. Начитанный, со склонностями к литературе, Грегори всегда ощущал
себя наследником богатого обувного фабриканта. Он не мог привыкнуть к своему
моноклю. Большей частью, несмотря на рекомендации окулиста, стеклышко висело
на конце шнурка, покачиваясь, как маятник, при ходьбе и попадая в суп и чай,
мармелад и масло, когда он ел. И только иногда, в особенно благоприятных обстоятельствах,
Грегори вставлял его в глаз. Еще реже он оставлял его там дольше, чем на
несколько минут, даже секунд, затем поднимал бровь и снова давал ему упасть. А
как редко обстоятельства бывали благоприятными для монокля Грегори! То его
окружала слишком ничтожная публика, то слишком изысканная. Носить Монокль в
присутствии бедных, несчастных, неграмотных — значит слишком явно напоминать
им об их уделе. Более того, бедные и неграмотные имеют весьма достойное
осуждения обыкновение высмеивать подобные символы принадлежности к высшей
касте. Грегори не был неуязвим для насмешек, ему не хватало аристократической
уверенности в себе, врожденной способности не замечать никого вокруг, столь
естественной для людей с моноклями. Он не умел не замечать бедных или, если
общения избежать было совершенно невозможно, обходиться с ними как с инструментами
или домашними животными. Он слишком много видел их в те дни, когда его отец
был еще жив и пытался развить в нем практический интерес к делу. И от все той
же неуверенности он очень осторожно выбирал моменты, чтобы вставить в глаз
монокль в присутствии богатых: он просто никог да не знал определенно, имеет ли
он на это право. Среди носителей моноклей он чувствовал себя выскочкой.
Наконец, были еще интеллектуалы. Их компания также оказывалась неподходящей для
его стеклянного глаза. Вставив его, как можно говорить о серьезных предметах?
Моцарт, — можно бы сказать, например,—Моцарт столь чист, столь духовно
прекрасен... Но немыслимо произнести эти слова с кружочком стекла, ввинченным
в вашу левую глазную впадину. Нет, обстановка очень редко благоприятствовала ношению
монокля. И все же иногда обстоятельства бывали милостивы к нему. Как,
например, на полубогемных вечерах у Гермионы. Но он не подумал о Пакстоне.
Грегори
продолжал смеяться изумленно и весело. И словно бы случайно монокль выпал из
глаза.
— О, вставьте
его обратно, — закричал Пак-стон, —вставьте его обратно, умоляю вас!—И, схватив
стеклышко, болтавшееся у живота Грегори, он сам попытался вернуть его на место.
Грегори
отступил. Одной рукой он отталкивал своего мучителя, другой пытался выхватить
из его пальцев монокль. Пакстон не отпускал его.
— Умоляю
вас! — повторял Пакстон.
— Отдайте его мне сейчас же! — сказал Грегори с
яростью, но негромко, чтобы люди не оглянулись и не увидели, из-за какой
нелепицы разгорелась ссора. Никогда еще его столь возмутительно не ставили в
глупое положение.
Пакстон наконец
уступил.
— Простите
меня, — сказал он с притворным раскаянием. — Простите бедного алкоголика из колоний,
который не знает, что можно в благородном обществе, а чего нельзя. Вы должны
помнить, что я просто выпивоха, просто бедный работяга алкоголик. Вы знаете
эти бланки, которые дают заполнять, когда регистрируешься во французских
гостиницах? Имя, дата рождения и так далее? Знаете?
Грегори с
достоинством кивнул.
— Там вот,
когда доходит до профессии, то я всегда пишу: invrogne {Пьяница (фр.).}. Это, конечно, если я достаточно трезв, чтобы помнить это
французское слово. А если я совсем хорош, то просто пишу: алкоголик. Они все
теперь знают по-английски.
— Вот как!
— холодно сказал Грегори.
— Это
отличная профессия, — доверительным тоном сказал Пакстон. — Она позволяет делать
все, что хочешь, — любую глупость, которая придет в голову. Обнять любую
женщину, какую захочется, говорить ей самые чудовищные, немыслимые дерзости,
оскорблять мужчин, смеяться людям в лицо — все позволено бедному алкоголику,
особенно если он всего лишь бедолага из колоний и не знает ничего другого. Verb. Sap { Сказанного для понимающего достаточно {лат.).}. Воспользуй тесь моим советом, старина.
Бросьте монокль. От него пользы ни черта. Станьте выпивохой — это намного
забавнее. Кстати, мне пора пойти и раздобыть еще чего-нибудь выпить. А то я
уже трезвею. Он исчез в толпе. Почувствовав облегчение, Грегори стал
оглядываться в поисках знакомых лиц. Одновременно он протирал монокль, воспользовался
случаем, чтобы отереть лоб, потом вставил монокль в глаз.
—
Извините, позвольте пройти! — он ловко протиснулся между двумя близко стоящими
стульями, проскользнул, как слизень («Извините, позвольте пройти!») между
почти соприкасавшимися спинами группами гостей. — Извините, позвольте пройти!
— Он увидел знакомых у камина. Рэнсом, Мэри Хейг, мисс Кампердаун. Он включился
в их беседу: они говорили о миссис Мандрагор.
Все старые
надоевшие анекдоты об известной охотнице за знаменитостями повторялись вновь.
Он сам рассказал два-три, сопровождая их соответствующей мимикой, отточенной от
повторения по крайней мере сотню раз. В самом интересном месте, когда Грегори
состроил гримасу и сделал тщательно отработанный жест, он вдруг увидел себя со
стороны — гримасничающего, вдруг услышал переливы своего голоса, наизусть
повторяющего старые фразы. Зачем только ходить на приемы, для чего? Всегда все
те же опостылев шие лица, те же скучные сплетни и те же собственные фокусы,
предназначенные для гостиной. Каждый раз. Но он продолжал ухмыляться, он
изображал кого-то, он пропищал и проревел свой анекдот до конца. Его
слушатели даже смеялись — это был успех. Но Грегори было стыдно самого себя.
Рэнсом начал рассказывать про миссис Мандрагор и махараджу Паталиапура. Грегори
мысленно застонал. Зачем, спрашивал он себя, зачем? У него за спиной говорили
о политике. Продолжая притворяться, что он смеется над выдумками о миссис
Мандрагор, он прислушался.
—Это
начало конца, — говорил какой-то политик, громким и бодрым голосом
предсказывая всеобщую гибель.
— «Дорогой
махараджа,—подражал Рэнсом напряженному голосу Мандрагор, ее жестам, полным
страсти и томления. — Если бы вы знали, как я обожаю Восток!»
— Наше
особое положение объяснялось тем, что мы начали промышленную революцию прежде
других. А сейчас, когда весь остальной мир последовал нашему примеру, мы
поняли, как невыгодно быть первыми. Вся наша технология устарела...
—Грегори!—обратилась
к нему Мэри Хейг. — Что вы рассказывали про Неизвестного солдата?
— Про Неизвестного солдата? — рассеянно повторил
Грегори, пытаясь не пропустить, что говорилось позади него.
— Те, кто
вступают в век технической революции последними, располагают последними техническими
достижениями. Это очевидно. Мы же...
— Помните?
Про прием у миссис Мандрагор?
— А, это
когда она пригласила нас всех на чай, чтобы познакомить с матерью Неизвестного
солдата!
— ...как в
Италии,—говорил политик своим громким, бодрым голосом. — Теперь у нас всегда
будет один-два миллиона избыточной рабочей силы. Живущих на пособия
государства.
Один-два
миллиона. Он представил себе день скачек в дерби. Пожалуй, там в толпе бывает
сто тысяч человек. Десять таких Дерби, двадцать — и все, полуголодные,
маршируют по улицам с медными трубами и знаменами. Он уронил монокль. Надо
послать пять фунтов в фонд Лондонской больницы, подумал он. У него доход четыре
тысячи восемьсот фунтов в год. Тринадцать фунтов в день. Конечно, меньше с
учетом налогов. Налоги просто ужасны. Чудовищны, сэр, чудовищны. Он попытался
возбудить в себе возмущение, какое испытывали те старые джентльмены, которые,
говоря о налогах, менялись в лице. Но почему-то у него это не получилось. И
ведь, в конце концов, налоги не были предлогом или оправданием. Он
почувствовал себя глубоко подавленным. И все же, попытался он найти утешение,
не более чем двадцать — двадцать пять человек из двух миллионов могли бы
прожить на его доход. Двадцать пять из двух миллионов—ничтожно, смехотворно! Но
это его не успокоило.
— И что
странно! — Рэнсом все еще продолжал говорить про миссис Мандрагор. — В действительности
все ее знаменитости ей совершенно безразличны. Она начнет рассказывать о том,
что ей сказал Анатоль Франс, а потом остановится на самой середине и забудет, о
чем говорила, просто потому, что ей это невыносимо скучно.
О боже,
боже, подумал Грегори. Сколько раз он уже слышал эти рассуждения Рэнсома о
психологии Мандрагор. Сколько раз! Через минуту он доберется до шимпанзе.
Спаси нас, боже!
—
Наблюдали ли вы когда-нибудь поведение шимпанзе в зоопарке? — спросил Рэнсом. —
Как они берут соломенную шляпу или банановую кожуру и в течение нескольких
секунд изучают то, что взяли, с напряженным вниманием. — Он изобразил обезьян.
— Затем вдруг все это им надоедает, они выпускают кожуру или шляпу из лап и
бессмысленно оглядываются по сторонам, ища, что бы им еще взять. Они всегда
напоминают мне миссис Мандрагор и ее гостей. Она начинает с энтузиазмом,
словно, кроме вас, в мире никого нет. Затем вдруг...
Грегори не мог больше этого выносить. Он промямлил,
обращаясь к мисс Кампердаун, что вон там
один человек, с которым ему нужно поговорить, и исчез. «Извините, позвольте
пройти»—как слизень сквозь толпу. Какое убожество и ужасающая скука за всем
этим! В углу он увидел молодого Крейна и еще двух-трех молодых людей со стаканами
в руках.
— А,
Крейн, — сказал он. — Бога ради, скажите, где нашли выпить?
Золотая влага! В ней, кажется, единственная надежда.
Крейн кивнул в сторону прохода, ведущего к задней гостиной, молча поднял свой
стакан, выпил и, не опуская его, подмигнул Грегори. На редкость несуразное
лицо. Грегори протискивался сквозь толпу. «Извините, позвольте пройти»,—говорил
он вслух, а про себя: — «Помоги нам, боже!»
В дальнем
конце задней гостиной стоял стол с бутылками и стаканами. Профессиональный алкоголик
сидел поблизости на диване со стаканом в руке, бормоча обидные замечания обо
всех, кто оказывался в пределах слышимости.
— Боже! —
говорил он, когда Грегори подошел к столу. — Боже! Посмотрите-ка на это! —
«Это» была длинная и тощая миссис Лэбэди в парчовом с жемчугами платье. —
Боже!
Миссис
Лэбэди обрушилась на застенчивого молодого человека, нашедшего укромное местечко
позади стола.
— Скажите
мне, мистер Фоли, — начала она умоляющим тоном, придвигая свое лошадиное ли цо
вплотную к лицу молодого человека, — скажите мне, вы, кто знает о математике
все... — Разве это возможно? — воскликнул профессиональный алкоголик.—На
зеленой прекрасной земле Англии? Ха-ха-ха! — Он залился своим
мелодраматическим смехом.
Болван с
претензиями, подумал Грегори. Каким романтиком он себя воображает. Смеющийся
философ, а? Пьянствует, потому что мир недостаточно хорош для него. Эдакий
маленький Фауст.
— И
Полифем тоже, — продолжал рассуждать сам собой Пакстон. — Смешной маленький
Полифем! — Он снова засмеялся. — Наследник всех веков! Боже!
Грегори с
достоинством налил себе немного виски и добавил содовой из сифона—с достоинством,
осознанным изяществом и точностью движений, словно он играл на сцене роль
человека, который наливает себе виски с содовой. Он отхлебнул из стакана,
затем искусно сыграл роль человека, который достает платок и прочищает нос.
—Глядя на них, поневоле уверуешь в необходимость
контроля над рождаемостью, продолжал профессиональный алкоголик. — Если бы
только их родители могли заблаговременно обменяться несколькими интимными
словами с миссис Стоупс{ Стоупс М. -К. (1880—1958) —
английский ученый-социолог, инициатор внедрения контроля за
рождаемостью.}! О-хо-хо! — Он
изобразил стилизованный шекспировский вздох.
«Шут, —
подумал Грегори. — И хуже всего то, что, если назовешь его так, он сделает вид,
будто сам это говорил все время. И он действительно говорил, просто чтобы
спросу с него не было. А ведь совершенно очевидно, что он считает себя в некотором
роде Мюссе или современным Байроном. Благородная душа, омраченная и озлобленная
жизнью! Фу!»
Все еще
притворяясь, что он не замечает соседства профессионального пьяницы, Грегори
продолжал играть роль человека, прихлебывающего виски из стакана.
— Как
понятно вы все объясняете! — говорила миссис Лэбэди в самое лицо молодому математику.
Она улыбалась ему. У лошади, подумал Грегори, ужасно человеческое выражение
лица.
— Так вот,
— нервно сказал молодой математик, — тут мы подходим к Риману.
— К
Риману! — повторила миссис Лэбэди с некоторым экстазом. — К Риману! — Словно в
имени математика таилась его душа.
Грегори
захотелось поговорить с кем-нибудь, чтобы кто-нибудь избавил его от необходимости
хранить напускное безразличие под испытующим взглядом Пакстона. Он прислонился
к стене, изображая человека, который внезапно погрузился в глубокое мрачное
раздумье. Безу частно и печально он пристально смотрел в какую-то точку на
противоположной стене, высоко, под самым потолком. Люди, наверное, спрашивают
себя, о чем он думает. А о чем он думает? О себе. Суета, суета. О, какая это
тоска, какая пустота.
— Полифем!
Он
притворился, что не слышит.
— Полифем!
На этот
раз это был уже крик. Грегори слегка переиграл роль человека, внезапно
пробудившегося от глубочайших размышлений.
—А, Пакстон,—сказал
он. — Силен! Я вас не заметил.
— Да неужели? — удивился профессиональный
алкоголик. — Чертовски ловко с вашей стороны. О чем это вы тут так картинно
думали?
— А ни о
чем, — сказал Грегори с улыбкой мыслителя, застигнутого в процессе действия.
— Так я и
знал, — сказал Пакстон. — Ни о чем. Совсем ни о чем. Господи Иисусе! —добавил
он словно про себя.
Улыбка Грегори была довольно натянутой. Он
отвернулся и снова впал в задумчивость. В данных обстоятельствах это, пожалуй,
было лучшее, что он мог предпринять. Отрешенно, словно не сознавая, что он
делает, Грегори допил свой стакан.
—Криппен!
{Криппен X. — врач, зверски убивший свою жену и
бежавший с любовницей в Америку. Был схвачен и казнен в 1910 г. Его имя стало
синомимом низости и коварства.}—услышал
он бормотанье профессионального алкоголика. — Как на похоронах.
Грустно!Грустно!
— А,
Грегори!
Грегори
еще раз искусно исполнил свое пробуждение от раздумий и заморгал. На мгновенье
он испугался, что Спиллер пройдет мимо, не решившись потревожить его
задумчивого настроения. Это было бы совсем некстати.
— Спиллер,
— воскликнул он весело и удивленно. —Дружище!—Он радостно пожал ему руку.
Спиллер, с
его квадратным лицом, крупным ртом и огромным лбом, обрамленным густыми
вьющимися волосами, выглядел как викторианская знаменитость. Друзья говорили,
что он, собственно, мог бы быть георгианской знаменитостью, если бы
предпочитал писать, а не говорить.
— С меня
хватит, — объявил Спиллер. — Больше я и часу не мог оставаться в проклятой деревне.
Работал с утра до ночи. Никакого общества, кроме меня самого. Оказалось, что я
надоел себе до смерти. — Он налил себе виски.
— Боже! Великий человек! Ха-ха! — профессиональный
алкоголик закрыл лицо руками и неистово затрясся.
—Не хочешь
ли ты сказать, что вернулся специально ради этого, — спросил Грегори, обводя
рукой гостиную.
— Не
специально. Но я услышал, что Герми-она устраивает прием, и заглянул.
— Зачем
вообще люди ходят на приемы? — сказал Грегори, бессознательно впадая в горький
байроновский тон профессионального алкоголика.
— Чтобы
удовлетворить позывы стадного инстинкта. — Спиллер ответил на риторический
вопрос не задумываясь, как первосвященник, изрекающий непогрешимые истины. —
Точно так же, как стремятся к женщине, чтобы удовлетворить инстинкт воспроизводства
рода.—У Спиллера была внушительная манера придавать всему, о чем он говорил,
научный оттенок. Все у него звучало как бы непосредственно из первоисточника
научных знаний. На Грегори, склонного к туманным рассуждениям, это производило
впечатление.
— Значит,
на приемы ходят, просто чтобы побыть в толпе?
—Совершенно
верно,— ответил Спиллер. — Просто чтобы почувствовать тепло стада вокруг себя и
ощутить запах себе подобных. — Он втянул в себя густой, горячий воздух.
— Пожалуй,
ты прав, — сказал Грегори. — Действительно, другую причину трудно найти.
Он оглядел комнату словно в поисках других причин. И к
своему удивлению, нашел — Молли Волс. Он еще не видел ее: должно быть, она
только что пришла.
— У меня
потрясающая идея — начать издавать газету, — сказал Спиллер.
— Да? —
Грегори не проявил особого любопытства. Как прекрасна ее шея! А эти тонкие
руки!
—
Искусство, литература и наука, — продолжал Спиллер. — Абсолютно современная
идея. Приблизить науку к искусству и, таким образом, к жизни. В результате
выиграют и жизнь, и наука, и искусство. Понимаешь мысль?
— Да, —
сказал Грегори. — Понимаю. — Он смотрел на Молли, надеясь поймать ее взгляд.
Наконец он его поймал — этот холодный неподвижный взгляд ее серых глаз. Она
улыбнулась и кивнула.
—Тебе эта
идея нравится?—спросил Спиллер.
— Я считаю
ее превосходной, — ответил Грегори с внезапным жаром, изумившим его собеседника.
Крупное
суровое лицо Спиллера засияло от удовольствия.
— Очень
рад, — сказал он. — Очень, очень рад, что она тебе так понравилась.
—По-моему,
идея отличная,— с воодушевлением сказал Грегори. — Просто отличная. — Она,
кажется, действительно рада видеть его, решил он.
— Я подумал, — продолжал
Спиллер с несколько преувеличенной непринужденностью, — я подумал, что ты,
вероятно, мог бы помочь мне начать это предприятие. Первоначального капитала в
тысячу фунтов будет вполне достаточно.
Энтузиазм
испарился с круглого лица Грегори, оно стало постным, как у священника. Он
покачал головой.
— Если бы
у меня была тысяча фунтов! — сказал он с сожалением, а про себя подумал: «Черт
его возьми! Подстроить мне такую ловушку!»
— Если бы!
— повторил Спиллер.—Дружище! — Он засмеялся. — А кроме того, это надежные
шесть процентов годовых. Ведь я сумею привлечь исключительно сильный состав
авторов.
Грегори
снова покачал головой.
— Увы! —
сказал он. — Увы!
— И более
того, — настаивал Спиллер, — ты будешь благодетелем общества.
—
Невозможно.
Грегори
был тверд: он уперся, как осел, и никто не мог бы сдвинуть его с места. Деньги
— это единственная сфера, в которой ему не трудно было быть твердым.
— Ну,
послушай, — сказал Спиллер. — Послушай. Что такое тысяча фунтов для такого миллионера,
как ты? Ты же имеешь — сколько ты имеешь?
Грегори
прозрачными глазами посмотрел на Спиллера.
— Тысячу
двести в год, — сказал он. — Ну, скажем, тысячу четыреста. — Он видел, что
Спиллер ему не верит. Черт его возьми! Не то чтобы он ожидал, что тот должен
поверить. Но все же...
—А потом
еще налоги,—добавил он жалобно, — и пожертвования на благотворительность. — Он
вспомнил о пятерке, которую собирался послать в Лондонскую больницу. —
Лондонская больница, например, всегда испытывает недостаток в деньгах! — Он
покачал головой. — Нет, боюсь, что это совершенно невозможно.
Он подумал
обо всех безработных. В десять раз больше, чем толпа в дерби, и все
полуголодные, со знаменами и медными трубами... Он почувствовал, что краснеет.
Черт его возьми! Сейчас он ненавидел Спиллера.
В ушах его
одновременно звучали голоса — профессионального алкоголика и другой, женский —
голос Молли.
— Еще и
суккуб! { Суккубы — демоны в
образе женщин, соблазнявшие мужчин во сне; особенно преследовали отшельников и
святых} — вздохнул профессиональный
алкоголик. — И Il ne manquait ca!
{Только этого не хватало! (фр.)}
—
Невозможно? — сказала Молли, неожиданно повторяя его последние слова. — Что
невозможно?
— Да видите ли... — смущенно сказал Грегори и
замолчал в нерешительности. Ей все объяснил Спиллер.
— Ну,
конечно, Грегори может вложить тысячу фунтов, — сказала Молли, узнав, о чем
идет речь. Она посмотрела на него негодующе, презрительно, словно упрекая за
скупость.
— Ну что
же, вам лучше знать, — сказал Грегори, пытаясь принять легкий и шутливый тон.
Он вспомнил, что говорил ему о комплиментах его друг, успехам которого он
завидовал. — Как вы очаровательны в этом белом платье, Молли!— добавил он и,
продолжая весело улыбаться, послал ей взгляд, который одновременно должен был
быть и дерзким, и нежным.— Так очаровательны!—повторил он и вставил в глаз
монокль, чтобы посмотреть на нее.
—Благодарю,—
сказала она, отвечая ему твердым, немигающим взглядом. Глаза у нее были спокойные
и светлые. Под этим острым пронизывающим взглядом веселость и дерзкая нежность
покинули его, и он сник, как проколотый воздушный шарик. Грегори отвел глаза и
уронил монокль. Он не дерзал и не умел пользоваться этим оружием. Оно делало
его смешным. Как миссис Лэбэди с ее лошадиным лицом, кокетливо помахивающая
веером.
— Во всяком случае, я готов обсудить этот вопрос, —
сказал он Спиллеру, с радостью хватаясь за любой предлог, чтобы спастись от
этого взгляда. — Но уверяю тебя, я и в самом деле не могу... Не всю тысячу, по
крайней мере, — добавил он, в отчаянии чувствуя, что его вынуждают сдаться.
—
Молли!—завопил профессиональный алкоголик.
Она
послушно пошла и села возле него на диван.
— Ну, Том,
— сказала она, положив руку ему колено. — Как вы себя чувствуете?
— Как
всегда, когда вы неподалеку, — театрально ответил профессиональный алкоголик.
— Безумцем. — Он обнял ее за плечи и склонился к ней. — Совершенным безумцем.
— Я бы
предпочла, чтобы вы убрали руку. Она улыбнулась ему. Они посмотрели друг
другу в
глаза. Затем Пакстон снял руку с ее плеча и откинулся назад.
Наблюдая
за ними, Грегори внезапно пришел к убеждению, что они любовники. Мы непременно
должны полюбить самое низкое, когда встречаемся с ним. Все любовники Молли
такие— скоты.
Он
повернулся к Спиллеру.
— А не
пойти ли ко мне? — перебил он его длинную речь, посвященную будущей газете. —
Там тише и не так душно. — Молли и Пакстон, Молли и этот пьяный хам. Возможно
ли это? Это так, у него нет сомнений.—Давай-ка поскорее выберемся из этого
гнусного места, — добавил он.
— Давай, — согласился Спиллер. — Пропустим только
по последней на дорогу. — Он потянулся за бутылкой виски.
Грегори
выпил почти полстакана, не разбавляя. Пройдя несколько метров по улице, он
понял, что основательно опьянел.
—
Вероятно, у меня стадный инстинкт развит очень слабо, — сказал он. — Как я не
люблю эти толпы!
Молли и
Силен-Пакстон! Он представил их себе в объятиях друг друга. А он-то вообразил,
что она обрадовалась ему, когда они встретились взглядом.
Они
вступили на Бедфорд-сквер. Деревья стояли темные и таинственные, как в лесу.
Лес снаружи, виски внутри, вместе они способствовали тому, что меланхолическое
настроение Грегори получило свое вокальное выражение.
— Che faro senz'? {Что делать без Эвридики? (ит.)} — тихо пропел он. —Ты прекрасно без нее
обойдешься,—сказал
Спиллер,
отвечая на музыкальную цитату.—Это обман и глупость любви. Каждый раз ты
убежден, что это нечто ужасно важное и серьезное, ты чувствуешь, что это
навечно. Каждый раз. Через три недели она начинает тебе надоедать. И еще кто-то
сделает тебе глазки, и вот уже вечное чувство меняет адрес, и ты на субботу и
воскресенье снова в нескончаемом счастье. Это вроде грубой шутки, очень глупой
и неприятной. Впрочем, шутки природы от нас не зависят.
—Ты считаешь шуткой это вечное чувство?— возмущенно
спросил Грегори. — А я нет. Я верю, что
это нечто реальное, нечто вне нас, заложенное в самой структуре Вселенной.
— Новая
Вселенная с каждой новой любовницей, да?
—А если
это случается только раз в жизни? — сентиментальным голосом спросил Грегори. Он
горел желанием рассказать своему спутнику, каким несчастным он чувствует себя
из-за Молли—никто и никогда столь несчастным себя не чувствовал.
— Так не
бывает, — сказал Спиллер.
— А если я
скажу, что бывает? — Грегори икнул.
— Значит,
не представилось благоприятной возможности, — внушительно произнес Спиллер,
словно изрекал с кафедры научную истину.
—Я с тобой не согласен,—только и сумел сказать
Грегори слабым голосом. О своем несчастье он решил не упоминать. Спиллер вряд
ли будет слушать его с сочувствием, чертов старый греховодник!
— Сам я, —
продолжал Спиллер, — уже давно перестал видеть в этом какой-либо смысл. Я просто
принимаю эти вечные чувства такими, какие они есть, — волнующими и пьянящими,
пока они длятся, — и не пытаюсь истолковать или объяснить их рационально. Это
единственно разумное и научное отношение к фактам.
Наступило
молчание. Они вышли на ярко освещенную Тотнем-Корт-роуд. Гладкая мостовая
отражала огни дуговых ламп. Входы в кинотеатры были как пещеры, залитые
мерцающим желтым светом. Мимо прогрохотало два автобуса.
— Они
опасны, эти вечные чувства, — продолжал Спиллер, — очень опасны. Однажды я чуть
не женился, оказавшись под воздействием одного из них. Это началось на
пароходе. Ты знаешь, как это бывает на пароходах. Морские путешествия действуют
на непривычных людей, особенно на женщин, как любовный напиток. Какому-нибудь
хорошему физиологу следовало бы серьезно изучить этот эффект. Конечно,
возможно, это просто следствие праздности, обильного питания и постоянной
близости мужчины и женщины, хотя я сомневаюсь, что аналогичные результаты при
аналогичных обстоятельствах достижимы на суше. Возможно, полная смена
обстановки — то, что вокруг вода, а не земля, — подрывает обычные сухопутные
предрассудки. Возможно, помогает сама краткость путешествия — чувство, что
оно слишком скоро подойдет к концу, что розы надо рвать, а железо ковать, пока
оно горячо. Кто знает? — Он пожал плечами. — Но, как бы то ни было, это
необыкновенно. Да, так все началось, как я сказал, на пароходе.
Грегори слушал.
Прошло лишь несколько минут с тех пор, как деревья Бедфорд-сквер качали ветвями
во мраке его сентиментальной от хмеля души. Позади него, а также и перед ним
были сейчас огни, шум, движение Тотнем-Корт-роуд. Он слушал, ухмыляясь.
Рассказ продолжался и тогда, когда они порядочно прошли по Чаринг-кросс. К тому
моменту, когда он заканчивался, Грегори был уже в совершенно веселом и
безоблачном настроении. Он отождествлял себя со Спиллером, переживал его
приключения, как свои. Он гоготал над ними, снова вставил в глаз монокль,
который все это время болтался на конце шнурка, позвякивая при каждом шаге о
пуговицы жилета. (Человек с разбитым сердцем, как это должно быть очевидно
каждому, в ком есть хоть капля чувства, не может носить монокля.) Он сам был
сейчас лихой парень. Он икнул. Его веселость несколько омрачилась ощущением
легкой тошноты, впрочем, совсем легкой. Да, да, он тоже знал, что такое пароходная
жизнь, хотя самым большим его морским путешествием была поездка из Ньюхевена в
Дьеп.
Когда они достигли Кембридж-сквер, театры как раз
выплескивали на улицу зрителей. Тротуары были забиты толпами, в воздухе стоял
шум и запах духов. Над головой мигали и дергались световые рекламы. Вестибюли
театров ярко сияли огнями. Это была неаристократическая, вульгарная роскошь, к
которой Грегори без труда мог относиться свысока. Сквозь свой циклопический
монокль он испытующе смотрел на каждую встречную женщину. Он чувствовал себя
замечательно отважным (тошнота была лишь слабым намеком на неприятное
ощущение), замечательно веселым и — да, это было любопытно — большим: больше,
чем жизнь. Что же касается Молли Воле—он проучит ее.
— Приятная
девочка, вот та, — сказал он, указывая на плащ из розового шелка с золотом и
коротко остриженную золотую головку.
Спиллер
кивнул без особого интереса.
— Так вот,
о нашей газете, — сказал он задумчиво, пожалуй, мы могли бы начать с серии статей
о метафизических основах науки, причинах— исторических и философских, — по
которым мы считаем, что научная истина верна.
— Хм, — сказал Грегори.
— И
параллельно дать серию о значении и сути искусства. В обоих случаях начать с
самого начала. Отличная идея, а?
— Ага, —
сказал Грегори. На один из своих монокльных взглядов он получил в ответ приглашающую
улыбку. К сожалению, женщина была безобразна и явно определенной профессии. Он
надменно посмотрел мимо нее, как будто ее и не было.
— Но прав
ли Толстой, — продолжал рассуждать Спиллер, — я никогда не был уверен в этом.
Верно ли, как он говорит, что функция искусства— это передача чувств? Частично,
я бы сказал, но не только, не только.— Он покачал своей крупной головой.
— Я, кажется, пьянею, — сказал Грегори, обращаясь
скорее к себе, чем к своему спутнику. Он все еще шел ровно, но сознавая,
слишком остро сознавая этот факт. И намек на тошноту постепенно превращался в
уверенность.
Спиллер не
услышал или, услышав, не ответил на его слова.
— Для меня,
— продолжал он, — главная функция искусства, — это передавать знания. Художник
знает больше, чем все мы, остальные люди. Он рожден, чтобы знать о своей душе
больше, чем мы знаем о нашей, и больше об отношениях, существующих между душой
и Вселенной. Он предвосхищает то, что все узнают на более поздней стадии
развития. Почти любой из наших современников — примитив по сравнению с
наиболее выдающимися людьми прошлого.
—Ага,—сказал Грегори, не слушая. Его мысли были в
другом месте — там, где был его взгляд.
— Более
того, — продолжал Спиллер, — он может сказать о том, что знает, и сказать так,
что наши собственные рудиментарные, разрозненные, неосмысленные понятия о
предмете, который он рассматривает, располагаются в определенном порядке, как
металлические опилки под воздействием магнита...
Их было три — восхитительно, вызывающе молодых,
стоящих отдельной группкой на краю тротуара. Они болтали между собой, смотрели
блестящими насмешливыми глазами на прохожих, отпускали замечания громким
шепотом, разражались взрывами неудержимого громкого хохота. Спиллер и Грегори
приблизились, были замечены одной из трех, и она подтолкнула локтем двух
других.
— О,
господи!
Они
хихикали, хохотали, корчились в насмешках.
— Посмотрите-ка на это пугало!
Это
относилось к Спиллеру, который шел с непокрытой головой, держа в руке большую
серую шляпу.
— А другой
красавчик! Визг по поводу монокля.
— Эта
магнетическая сила,—говорил Спил-лер, совершенно не ведая о милых шутках, предметом
которых он стал, — эта сила, организующая интеллектуальный хаос в нечто
цельное, делает истину, выраженную поэтически, средствами искусства более
ценной, нежели истина, выраженная прозой науки.
С игривой
укоризной Грегори погрозил проказницам пальцем. Последовал еще более
пронзительный визг. Два джентльмена миновали их. Грегори, улыбаясь, оглянулся.
Он чувствовал себя как никогда веселым и смелым. Однако намек созревал и
становился определенностью.
— Например, — говорил Спиллер, — я могу очень хорошо
знать, что все люди смертны. Но эта мысль организуется и обретает определенную
форму, она даже усиливается и углубляется, когда Шекспир говорит, что все
вчера лишь озаряли путь к могиле пыльной.
Грегори попытался придумать предлог, чтобы ускользнуть от
своего спутника и вернуться пофлиртовать с троицей. Он готов был любить их
всех одновременно.
La touffe echevelee
De baisers que les dieux gardaient si bien melee.
{ Волосы смешались в жарких
поцелуях, а боги хранили их {фр.).}
Фраза
Малларме, вспомнившаяся ему, придала его неясным желаниям (старина Спиллер
совершенно прав, старый недоумок) наиболее изящную форму. Слова Спиллера
доносились до него словно издалека.
—И
увертюра «Кориолан» тоже представляет собой часть нового знания, а также
упорядочивает старые...
Он может предложить ему заглянуть в «Монико»—под предлогом отправления
естественных потребностей, — а там ускользнуть
и больше не возвращаться. Старый недоумок, бормочет бог знает что! В другое
время это, конечно, могло бы быть довольно интересно. Но сейчас... А он, конечно,
думает, что заставит его раскошелиться на тысячу фунтов. Грегори едва не
расхохотался. К его веселью, однако, примешивалось сознание того, что опьянение
у него совершенно явно перешло в новую и неприятную форму.
—
Некоторые пейзажи Сезанна... — донеслись до него слова Спиллера.
Внезапно из темного подъезда в нескольких шагах
впереди появилось какое-то существо, робкое и едва двигавшееся; куча черных
лохмотьев на паре старых растоптанных башмаков, увенчанная сломанной, с
загнувшимися полями шляпой. У существа было лицо—изможденное, глиняного цвета.
У него были руки, в одной из которых оно держало небольшой поднос со спичками.
Оно открывало рот, в котором недоставало двух-трех пожелтевших зубов. Оно пело
— почти беззвучно. Грегори показалось, что он узнал «Ближе к тебе, Господи!»
Они приблизились.
—
Некоторые фрески Джотто, некоторые ранние греческие скульптуры, — продолжал
Спил-лер свой бесконечный каталог.
Существо
посмотрело на них, Грегори посмотрел на существо. Их взгляды встретились. Грегори
поднял левую бровь. Монокль повис на конце шелкового шнурка. Он полез рукой в
правый карман брюк, где он держал серебро, чтобы достать шестипенсовик, может
быть, даже шиллинг. В кармане были только четыре полукроны. Полкроны? Он
нерешительно вытащил было одну из монет, потом снова уронил ее, так что она
звякнула в кармане. Погрузив левую руку в другой карман брюк, он вынул ее,
полную меди. В протянутый ему поднос он бросил три пенса и полупенсовик.
— Нет-нет, спичек не надо, — сказал он. Пение
духовного гимна прервалось благодарностью. Никогда в жизни Грегори не испытывал
такого стыда. Его монокль постукивал о пуговицы жилета. Он сосредоточенно
переставлял ноги, ступая прямо, но словно по канату. Еще одно оскорбление,
нанесенное бедняге. Он отчаянно жалел, что пьян, что с такой конкретностью
возжелал этих «жарких поцелуев и смешавшихся в объятиях волос!». Три с
половиной пенса! Но он может еще побежать назад и дать полукрону, две полукроны.
Он еще может. Шаг за шагом, словно по канату, он шел вперед, в ногу со
Спиллером. Четыре шага, пять... Одиннадцать шагов, двенадцать, тринадцать.
Какое невезение! Восемнадцать шагов, девятнадцать... Слишком поздно:
возвращаться теперь будет смешно, это привлечет внимание и будет выглядеть
глупо. Двадцать три, двадцать четыре шага... Намек на тошноту перерастал в уверенность,
крепкую уверенность.
—В то же
время, — говорил Спиллер,—я не понимаю, как огромное большинство научных истин
и гипотез вообще может стать предметом искусства. Я не понимаю, как они могут
обрести поэтическое, эмоциональное значение, не утрачивая при этом научной
точности. Как бы ты выразил, например, электромагнитную теорию света в эмоциональной
литературной форме? Это просто невозможно.
— О, ради
бога, — закричал Грегори во внезапной вспышке гнева, — ради бога, замолчи! Как
ты можешь говорить и говорить вот так все время! — Он снова икнул, на этот раз
более основательно и угрожающе, чем раньше.
— Но
почему бы нет? — спросил Спиллер с кротким удивлением.
— Говорить об искусстве, науке, поэзии, —
трагическим тоном, почти со слезами на глазах сказал Грегори, — когда два
миллиона людей в Англии находятся на грани голода. Два миллиона! — Он повторил
эти слова для большей внушительности, но снова икнул: его явно тошнило.—Живущих
в зловонных лачугах, — продолжал он, понижая тон, — по несколько семей в одном
помещении, стадно, как животные. Хуже, чем животные.
Они
остановились, повернулись лицом друг к другу.
— Как ты
можешь?—повторил Грегори, пытаясь воспроизвести благородное возмущение, с
которым он говорил мгновенье назад. Но предчувствие рвоты выползало из
желудка, как испарения из болота, заполняя его ум, вытесняя из него все мысли,
все чувства, кроме ужасной мысли о том, что его вот-вот стошнит.
Крупное
лицо Спиллера вдруг утратило свой монументальный вид викторианской знаменитости:
оно, казалось, раскололось на части. Он открыл рот, вытаращил глаза, лоб его
прорезали глубокие морщины, и линии, бегущие от обеих сторон носа к уголкам
рта, углубились и вытянулись, словно взбесившиеся пружины приспособления для
растяжки перчаток. Он издал огромной силы звук. Крупное тело затряслось от
гомерического хохота. Терпеливо (терпение—это все, что ему осталось, терпение
и затухающая надежда) Грегори ждал, пока этот приступ пройдет. Он поставил себя
в дурацкое положение — и вот над ним смеются. Но теперь ему было все равно.
Спиллер
пришел в себя настолько, чтобы заговорить.
—Ты
изумителен, дорогой Грегори,—сказал он, задыхаясь. В глазах у него стояли
слезы. — Просто великолепен.—Он ласково взял его за локоть и, продолжая
смеяться, двинулся дальше. Грегори волей-неволей пошел тоже: выбора у него не
было.
—Если не
возражаешь,—сказал он, сделав несколько шагов,—я думаю, нам лучше взять такси.
— Как?
Такси? До Джермин-стрит?
— Думаю,
что все-таки лучше взять, — продолжал настаивать Грегори.
Садясь в
машину, он умудрился зацепиться моноклем за ручку двери. Шнурок порвался, и
стеклышко упало на пол. Спиллер поднял его и подал Грегори.
—
Благодарю, — сказал тот и убрал его, подальше от беды, в карман жилета.
|